«Что это значит?» — спросил тогда Леонтьев рассеянно. Грубер, бывший в тот вечер до странности разговорчивым и возбужденным, словно сам находился под влиянием наркотика, пустился в объяснения:
«Это психологический тест, изобретенный каким-то умником-французом. Если вы можете разбогатеть, нажав кнопку и убив тем самым китайского мандарина, которого ни разу в жизни не видели, причем об этом никто не узнает, — так сделаете вы это или нет? Излишне говорить, что каждый из нас время от времени мысленно расправляется со своим мандарином…»
Грубер умолк, но немного погодя, с трудом скрывая растущий энтузиазм, продолжал:
«Теперь слушай. Вся прелесть занятий синапсами заключается в том, что мы открыли методы, при помощи которых человека можно заставить поверить, что он действительно убил своего мандарина, и искренне поведать, что у того была золотая коронка на верхнем левом коренном зубе, что они повстречались с ним там-то и там-то в такой-то и такой-то час, и что он убил его таким-то способом с помощью X, Y и Z, которые были его сообщниками… Проклятье! Если нам разрешат опубликовать это, коллеги в американских университетах поймут, что мы обогнали их на десять лет!»
Грубер внезапно замолчал, и воцарилась тишина, натолкнувшая его слушателя на мысль, что, как часто случалось в то время в той стране, говоривший понял, что сказал что-то такое, о чем лучше было бы умолчать. Мысли одного эхом отдавались в голове другого, и каждый беззвучный отклик усиливал обоюдные опасения. Они были ровесниками — и тот, и другой приближались к шестидесяти годам; однако Леонтьев с его твердой осанкой и внешностью вояки выглядел лет на десять моложе профессора. Тот был совершенно лыс, по-птичьи клонил голову набок, беспрерывно ерзал на месте и двигался так порывисто, что Леонтьев не удивился бы, если бы он вдруг запрыгнул на буфет и продолжил разговор, болтая ногами, — в студенческие годы у будущего профессора и впрямь наблюдалась такая привычка.
Они подружились еще в университете, потом судьба разлучила их, и за последние двадцать лет Леонтьев потерял Грубера из виду. Однако в то время Грубера потеряли из виду все — он словно выпал из обращения. Последняя его опубликованная работа, касавшаяся воздействия на мозг двух малоизвестных экзотических препаратов, вызвала в академических кругах небольшую сенсацию. Грубер и его коллега, другой молодой психиатр, исследовали свойства этих препаратов на самих себе в серии экспериментов, длившихся три месяца. Ходили слухи, что оба стали наркоманами, а спустя несколько месяцев после опубликования этой статьи коллега Грубера застрелился. Вскоре Грубер уехал из столицы — одни говорили, что с целью подлечиться, другие намекали, что его забрали в армию для проведения там каких-то исследований. В ответ на дальнейшие слухи из определенных кругов последовали кое-какие расхолаживающие сигналы, возымевшие должное действие: Грубер не упоминался больше ни публично, ни в приватных беседах, и скоро его имя было прочно забыто. Но оно неожиданно всплыло за несколько недель до отъезда Леонтьева в Париж, когда под конец официального банкета Леонтьев пожаловался старому приятелю на растущую неспособность работать и на опасения близящегося нервного срыва. Приятель принадлежал к высшим кругам правящей иерархии, однако, по слухам, впал в немилость: на последнем первомайском параде его не было видно на официальной трибуне, его фамилия исчезла из газет, и отставка представлялась неминуемой. В тот вечер он сильно набрался и жалобу Леонтьева воспринял с сочувственной улыбкой:
«Значит, даешь трещину? Почему бы тебе не проконсультироваться у Грубера?»
Леонтьев, не выживший бы после тридцати лет сражений на культурном фронте, если бы не научился полностью контролировать свои эмоции, небрежно кивнул, но, поразмыслив хорошенько, счел возможным выразить некоторое удивление.
«Грубер? — переспросил он. — Ах, да. Не знал, что он… на месте».
Приятель осушил рюмку.
«Ах, ты не знал? Как же ты собираешься писать хронику нашего времени, раз не знаешь ничего о Грубере? — Он убрал с лица ухмылку, почувствовав, как по ним скользнул чей-то взгляд, и безразлично добавил: — Нет, не на месте, — разве что случай окажется исключительным. Но, полагаю, Герой Культуры и Радость Народа — это как раз исключительный случай. Я посмотрю, что можно сделать. Либо он появится завтра и осмотрит тебя, либо забудь, что я упоминал его имя».
На следующий же день Грубер подкатил на огромном лимузине к загородному дому Леонтьева, одобрительно посмотрел на теннисный корт и плавательный бассейн, небрежно приложил к леонтьевской груди стетоскоп, словно они расстались не далее, как вчера, — и чуть погодя, сидя за бутылкой бургундского в кабинете, рассказал об «утомлении синапсов». Затем — то ли увлекшись, то ли под влиянием бургундского, то ли из-за двадцатилетнего перерыва в общении — он заговорил о химическом воздействии на мозг, о том, что с помощью стерилизованной иглы человеку можно впрыснуть в вену чувство вины, привив ему преступное прошлое, подобно тому, как в треснутый череп вживляют скрепляющую пластинку.
«Самое забавное, — сказал он с неожиданным мальчишеским смешком, неприятно контрастировавшим с его обликом лысого старика, — это то, что, пусть нам и не разрешают публиковать наши результаты, о них писали больше, чем о чем-либо еще в последнее время». — Между ними вновь повисла тишина, в которой каждый взвешивал последствия того, что мог прочесть в глазах собеседника.
«Ну, ты понял, что все это шутка. Фантазия. Я тебя разыгрывал», — спохватился Грубер.